Четверг, 23 января 2012 13:11
У героя Набоковского романа "Дар" была занятная слабость – время от времени он "питался Пушкиным, вдыхал Пушкина" - оно и понятно, ведь "у пушкинского читателя увеличиваются легкие"… Что это – изящная метафора-причуда великого стилиста и приметливого наблюдателя? Или и впрямь увеличиваются?
Всякие изменения дискомфортны, даже когда подспудно желанны. Они разрушают устойчивый порядок связей и отношений. И несут тревогу. Их трудно принять, если они не связаны с естественным ходом вещей или шальным вмешательством мало от кого зависящей внешней силы. Сложившаяся жизненная матрица не слишком охотно вписывает в себя внезапные и радикальные перемены. Но все же они случаются. И часто даже, как бы так сказать – на ровном месте. Безвинным поводом к таковым переменам вдруг становятся прочитанная книга, услышанная симфония, увиденная купольная роспись… И увеличиваются легкие, обнажаются души, разворачиваются судьбы…
Пришли времена, когда признаться в подобной метаморфозе стало дурным тоном. Неловко, немодно, не комильфо. В самом деле, сколь заметным и существенным может быть результат касания цельной, самодостаточной и внутренне от всего свободной личности со всякой ерундой вроде переплетенной нарезанной бумаги с текстом, причудливо сложенного и организованного звукового строя или остановленного в камне и бронзе пластического движения? Вряд ли существенным. На то оно и касание. В предельном случае – легкий эстетический катарсис, и то как дань вежливой памяти древнего родителя философии искусства и его беспокойных последователей. Стало общим местом полагать эти иллюзии ожидания – романтическими глупостями и бесплодной экзальтацией, а редкие и робкие потуги немногочисленных авторов на очистительные обобщения – признаком не вполне крепкого душевного здоровья последних.
Между тем, время Гомера, то есть зарождения и расцвета Греческой цивилизации, останется временем Гомера, а не древнегреческим фрагментом античной истории. Живопись, архитектура и, как сказали бы сегодня, арт-практики застрельщиков Возрождения - хорошо ли, дурно ли, но раскрепостили средневекового человека, а вместе с ним и многие стороны частной и общественной жизни той звонкой эпохи. А чувственность и эротизм модернистского искусства первой половины минувшего столетия очевидно предвосхитили сексуальную революцию 60-70-х. "Искусство – не зеркало, отражающее реальность, - утверждал неуемный Бертольд Брехт, - а молот, формирующий ее".
Молот – не молот, но то, что слово истины и подлинное в искусстве способны во многом трансформировать мир посредством частных человеческих откровений и отражений – похоже, непреложный исторический факт. Другое дело, что тайна и тщание обретения таковых откровений – опыт, в значительной мере утраченный… И замещенный снисходительным снобизмом мнимой самодостаточности.
В наш дискретный и циничный век понуждение угрюмого присутствия к слезным излияниям над вымыслом выглядит явным перебором на грани неуместного и наивного комикования. А в остатке – вполне оформленное взаимное допущение права: на жест самовыражения без всяких претензий на миссионерские благоглупости, с одной стороны, и на снисходительное и вполне себе ровное приобщение к результату оного самовыражения – с другой. И никаких экзистенциальных излишеств.
А легкие – все одно – увеличиваются… И слово отзывается... Только как-то робко, опасливо.
Альберт Эйнштейн считал, что писатель Достоевский ему дает больше, чем математик Гаусс. А сам Достоевский в своей знаменитой речи о Пушкине горячо уверял, что поэту "необходимо именно всемирное счастье, чтобы успокоиться, дешевле он не примирится"…
И не примирился. А нам, кажется, удалось…